Теперь Шамуэй стал отсчитывать вслух секунды, старик отсчитывал вместе с ним.

Они подняли бокалы с шампанским.

— Девять, восемь, семь…

Внизу наступила мертвая тишина. Небо дышало ожиданием. Телекамеры устремились кверху, готовые начать слежение.

— Шесть, пять…

Они чокнулись.

— Четыре, три, две…

Сделали первый глоток.

— Одна!

Оба со смехом выпили еще. Потом взглянули на небо. Золотистый воздух над береговой линией Ла-Хольи замер. Настал миг великого прибытия.

— Оп! — выкрикнул молодой репортер, словно фокусник на манеже.

— Оп, — мрачно повторил Стайлз.

Никакого эффекта.

Прошло пять секунд.

Небо зияло пустотой.

Прошло десять секунд.

Воздушная стихия не дрогнула.

Прошло двадцать секунд.

Ничего.

Не выдержав, Шамуэй вопросительно посмотрел на старика, стоявшего рядом.

Стайлз выдержал его взгляд, повел плечами и сказал:

— Я солгал.

— Что? — вскричал Шамуэй.

В толпе началось волнение.

— Я солгал, — без обиняков повторил старик.

— Не может быть!

— И тем не менее, — сказал путешественник во времени. — Никуда я не летал. Просто обставил все так, чтобы все поверили. Машины времени нет и в помине — есть только ее подобие.

— Как же так? — Репортер в полной растерянности схватился за перила. — Как же так?

— Вижу, у тебя на лацкане закреплен микрофон. Включай. Да. Годится. Пусть все слышат. Поехали.

Старик допил остатки шампанского, а потом заговорил:

— Все потому, что я рос в такое время — в шестидесятые, семидесятые, восьмидесятые годы, — когда человечество потеряло веру в себя. Я воочию видел это неверие: у меня на глазах разум утратил разумное стремление к выживанию; от этого мною овладела тревога, потом апатия, потом злость. Везде и всюду, в том, что я видел и слышал, сквозило сомнение. Везде и всюду маячил крах. В профессии — безысходность, в размышлениях — тоска, в политике — цинизм. А если не скука и не цинизм, то воинствующий скепсис и ростки нигилизма.



8 из 215